Но чему мог – учил. Как бить из-за щита, не раскрываясь. Как драться в связке, охраняя спины друг дружке. Как метать сулицу в цель. Он заставил селян срубить по колышку и обжечь их на огне – теперь толпа разминувшихся с рабством людей, вятичей из полуденных родов да северы, могла ощетиниться на врага не только копьями со стальными наконечниками, но и этим оружием – лучше, чем ничего.
На учения собирались поглядеть дружинники, не занятые наставлениями седоусого. Что они потешались – это было понятно. Вятич временами и сам не знал, то ли плакать, то ли смеяться над своими учениками, большая часть которых, случись им родиться родом повыше, годилась бы ему в старшие братья, в дядьки, а то и, как тот же Макуха, в отцы. Но от их насмешек у селян опускались и так не слишком способные к бою руки. И Мечеслав понял, что начинает злиться.
Чем бы закончилась его вспышка и неизбежная ссора с русинами, узнать Мечеславу так и не довелось. Привлечённый хохотом и насмешками, рядом с дружинниками бесшумно, будто призрак, возник седоусый «дядька». В кольчуге, шлеме с тремя остриями над наносьем и застёгнутой бармицей, при большом щите и мече. Оглядел мигом примолкших парней, ткнул мечом, безошибочно выбирая самых долгоязыких.
– Ты. Ты. Ты. К бою. Разом.
И закружился, выставив меч и закрывшись до глаза щитом. Разом поскучневшие дружинники разошлись в стороны, а потом разом кинулись на одноглазого, перекинув из-за спин щиты и выхватив из ножен клинки.
Потом Мечеслав, вспоминая то, что увидел, разобрался – сперва «дядька» прыгнул навстречу одному из троих, замахнулся мечом, заставив вскинуть щит вверх, и стремительно лягнул раскрывшегося дружинника под узел пояса. Тот покатился по траве и закопошился в ней жуком, не в силах от боли ни лежать спокойно, ни встать на ноги. Тем временем седоусый окованным краем щита отшиб меч следующего нападавшего и молниеносным движением оплёл по щеке плоскостью меча. Плашмя, вскользь – но щека вздулась и посинела почти мгновенно. Тут же «дядька» упал спиной в траву, уходя от удара третьего – удара, которого не мог видеть! – и в перекате саданул противника по голени. Опять же плашмя – но парень с раздавленным в рык воплем упал на колено и сжался в комок, закрываясь щитом.
Так выглядело происходящее после того, как Мечеслав долго и подробно вспоминал его. На взгляд же – особенно для селян – всё выглядело так: трое дружинников кинулись на одноглазого старика. В следующее мгновение один из них катился по траве, а оставшиеся двое оседали в ту же траву, заслоняясь щитами. Дудора первым из зрителей очнулся от оцепенения, невольно коснувшись пальцами опадающего уже отёка на левой скуле.
Но седоусый больше не нападал. Он уже стоял рядом с тремя незадачливыми соперниками, и видно было, что кривой старик даже не запыхался. Потом «дядька» двинулся по кругу, щитом к троим. Выражение лица у него было – будто матёрый волк обходил сбившуюся в кучу, истошно блеющую отару, зная, что убьёт стольких, скольких захочет.
– Воины, – медленно проговорил он. – Русины. Срам моей седины. Вытряхнуть из кольчуг. Отдать в науку вятичу. Может, он вас хоть палками драться выучит, если я вас за шестнадцать ваших сопливых щенячьих лет ничему не выучил с мечами.
С этими словами седоусый повернулся и зашагал прочь, к остальным дружинникам. Спиной он повернулся, если не считать Мечеслава и бывших полонян, к троим. Остальные дружинники как-то очень быстро вспомнили, сколько на стоянке войска разных дел, и исчезли.
Больше потешаться над упражнениями поселян дружинники не сходились.
После следующей дневки у края леса не досчитались Спрятня. Сварливый парень сбежал, прихватив нож и обожжённый на огне кол. По этому поводу никто, впрочем, не убивался. Ратьмер и вовсе, сплюнув на траву, заметил:
– Легко отделались. Я-то уж хотел хазар догонять, да в ножки валиться – избавьте нас, люди добрые, от этой досады…
– Не желай никому хазарской неволи, русин, – негромко отмолвил Мечеслав. – Лучше уж самим повесить, если что…
Ратьмер только пожал плечами да покривил рот.
Макуха молчал, пока Ратьмер был рядом, но едва молодой русин отошёл, буркнул:
– Туда и дорога, по чести сказать… под гнев бы чернобожий подвёл ещё.
– Ты про что?
Макуха опустил глаза и почесал в спутавшихся после ночёвки волосах (обычно селяне носили на поясах гребни, но хазары ободрали у пленников всё, что считали лишним, и теперь у них был один гребень на всех, подобранный на торжище).
– Да это, боярин… за что били-то в тот раз… ну девка та, Рябинка, она ж тогда к русинам ушла тем вечером… а тот… ну на неё по-всякому… и повторять тошно. А мы ему – мол, дело молодое, да это ж и воины, русины. А тот – всё едино. Мол, Чернобогу тому служба. А мы – мол, тоже Бог. Белому Богу молись, а Чёрного не гневи, от пращуров завещано. Ну тот тогда и на Него… на Чёрного Бога, значит… да на ночь-то глядя… вот и… поучили маленько.
Мечеслав скрипнул зубами. Чернобог Чернобогом, а он бы прибил паршивца, ещё когда тот повернул грязный язык обругать девчонку, старавшуюся, как умела, отблагодарить избавителей от хазарской неволи.
– Макуха! – окликнул он уже поворачивавшегося к нему спиною перевозчика.
– Да, боярин… – с готовностью откликнулся тот.
– А Спрятень этот – он точно убежал? – И сын вождя Ижеслава пытливо сощурился, глядя в глаза северянину. Тот сперва хлопнул глазами, потом широко их распахнул.
– Да, боярин, как Перун силён! Мараться ещё о паскуду… ушёл сам. Не трогали мы его… больше.
Мечеслав ещё немного подумал – и тряхнул головою, отгоняя лишние мысли. Если бы селяне надумали ночью по-тихому придавить надоевшего болтуна и спихнуть тело в реку – вряд ли б бывшие пленники додумались бы ещё и обожжённый кол припрятать. Прав Макуха – туда и дорога.