Плеск.
Живая, сцепившая пальцы тяжесть тянет его на дно. Воздух вырывается – из его губ, из пасти хазарина – серебряными пузырями, возносясь кверху, к свету… ещё не к солнцу – заря только-только занялась.
Бажера…
Прости…
Солнце ударило по глазам – как ножом полоснуло. Мечеслав зажмурился и согнулся вдвое, выкашливая, выблёвывая речную воду.
– Ну вот, живой, – успокаиваясь, проговорил чей-то голос. – Поднимайся, вятич…
Мечеслава подняли под руки. Ноги ещё были слабоваты, и как-то сразу стало холодно.
– Ч-ч-чт-то… з-з-з… со м-мной? – прохрипел он. Всё ещё было гадко.
– Утоп ты малость, а больше ничего. – Его похлопал по плечу тот самый усатый дядька из вызволенных невольников. – Мы с тем одноглазым боярином русским тебя еле вытянули, уж больно крепко тот мертвяк хазарский на тебе повис. Боярин-то на тебя только зыркнул и говорит – жить, мол, будет. И ушёл. Ну а я – я ж перевозчик был. Редкое лето кто с той лодки не сверзится, привык уж вытаскивать да отхаживать…
Усатый вдруг заробел и наклонил мокрую голову:
– Уж прости, боярин, коли что не так…
– Слушай, ты как меня сейчас опять назвал? – нахмурился вятич, сдирая с себя хлюпающую и липнущую к телу одёжку.
– Б-боярин… – растерянно отозвался мужик. – А что ж, неужто князь?
– Да какой князь. – Из штанов вода просто выплеснулась. – Я просто слова этого не слыхал. Что за слово?
– Боярин-то? – сморгнул усатый перевозчик. – Так это, ну как… он как при князе в дружине, но такой, у кого уж своя дружина есть…
– Нет у меня дружины, – начиная стучать зубами от утреннего холодка, выговорил Мечеслав. – Я сам себе дружина. Слушай, перевозчик…
– Макухой кличут, – поспешно назвался усатый.
– Так, Макуха, есть тут одежка тёплая или нет?
С одежкой сперва вышел затык. Несостоявшиеся рабы были рады снять своё, но, во-первых, Мечеслав плохо себя представлял в таком наряде, а во-вторых… ну что они, как малолетки, беспортошными останутся? Ещё меньше понравилась ему мысль облачиться в снятое с мёртвых хазар. Дырявые, улитые кровью свитки – или как там они у них звались, – обгаженные перед смертью порты… Но потом молодые парни – такие же, из бывших полонян, сообразили обшарить палатку на корме оставшейся у берега барки. Из неё с торжеством вынесли чьи-то узорчатые широченные штаны и два куска цветастой ткани, один из которых безжалостно покромсали на обмотки, а другой, побольше, Мечеслав накинул вместо плаща, сколов полы под горлом старой заколкой. Ещё с барки принесли и чинно, с земным поклоном, вручили Мечеславу его меч – ему он обрадовался ещё больше, чем штанам, и радостно вложил в ножны на застёгнутом поверх чужих штанов поясе. Воину лучше уж с голым задом, чем с пустыми ножнами. Хватит с него и пустого чехла для ножа – Мечеслав мучительно покраснел, словно штаны были с прорехой в самом неудобном месте. Пристроить этот чехол на поясе так, чтоб не бросался в глаза, не выходило. В конце концов, Мечеслав пристроился держать полу плаща так, чтоб прикрывать отсутствие ножа. Надо будет слазить на тот холм, где они подрались с этим… как его… Вольгостем.
Хотя бы чтоб Руду похоронить.
Да что ж он за бестолочь?! Бажеру – Мечеслав коснулся концами пальцев семипалой медной ладошки на гайтане – потерял, конь неведомо где, нож неведомо где, меч ему бывшие пленники подносят. Пса и того сберечь не смог. Мечеслав огляделся в ярости, ища стенку или хоть дерево, постучаться дурной головою. Поблизости была только барка, лезть в воду, бодаться о борт, едва переодевшись в сухое, не хотелось совсем, и Мечеслав просто от души приложил себя кулаком по лбу.
В глазах даже замелькало. Когда проморгался, увидел, что от кучки бывших рабов, тех, что в драку не полезли, к нему бредёт рыжий парень, тот самый, что не пожелал слушаться его, Мечеслава, приказов. Этому чего ещё? Мало ночью досталось, что ли?!
При свете дня видно было, что веснушками забрызгано не только лицо, но и плечи, и руки, и грудь рыжего. Левой половиною лица он сейчас напоминал хазарина из черных – кожа потемнела, скула опухла суть не вдвое, веки вздулись, косо задавив глаз. Правый глаз, уцелевший, смотрел вниз, будто выглядывал что в затоптанной десятками ног, забрызганной кровью траве.
Мечеслав собрался подняться навстречу, да передумал. Много чести. Если дурню мало ночного угощения – встать поздно не будет.
Но рыжий его удивил.
Не дойдя до Мечеслава трёх шагов, парень, словно подломившись сперва в ногах, а потом и в поясе, бухнулся сперва на колени, а потом – лбом о песок. Выпрямился, точнее, выпрямил спину, и, жалобно глядя на едва удерживающегося, чтоб не отползти подальше от ещё одного бешеного, Мечеслава, выговорил:
– Прости, боярин…
И этот туда же.
– Прости дурака, а? Уж больно руки чесались – как вспомнил, как за конём на той верёвке бежал, так и помутился.
И он снова сунулся рыжими волосами в песок.
– Прости…
Больше всего сейчас хотелось Мечеславу махнуть рукой, мол, отвяжись, без тебя тошно. Но он вдруг понял, что только зря обидит рыжего парня. Неплохого, коли подумать, смелого и гордого – только не воином родившегося, не выучившегося с детства подчиняться в бою приказам старших. Не такая уж большая вина, и получил он уже за неё.
– Ты, главное, дураком больше не будь, – проворчал сын вождя. – Другой раз в бою будешь перечить – башку снимут.
Рыжий просиял правой половиной лица, вскочил на ноги, снова поклонился – поясным поклоном.
– Не забуду науку, боярин! Меня Дудорой звать, я из Журавок, северские мы, с семичей. Скажи, как звать, чтоб самому запомнить и детям наказать…