Хват обнаружился там вскорости, вызвав на лице путешественника довольную улыбку, тут же, впрочем, стершуюся с изумленно распахнутых губ. Между лапами пес держал что-то доселе невиданное, странное и потому неотразимо заманчивое – невзирая даже на шедший от Хватовой игрушки тяжелый дух, перебивавший собственный запах пса. Человек уставился на диковину во все глаза. Самое странное – она отвечала ему взглядом. У нее был глаз, но это-то было не в диво – мертвые глаза охотничьей добычи ему были не внове. Но эта добыча уж больно странным, страшным и притягательным образом походила на тех, кто окружал человека в недолгие месяцы его жизни. Тетка Туга, играя с ним, любила расспрашивать: «А где у тетки уши? А где нос? А где глаза?», и смеялась, отвечая за него, пока бессловесного, «а вооот они!», когда он тянул ручонку к названному, а то и поправляла, ухватив пухлое запястье шершавыми пальцами. У этого, лежавшего между передними лапами Хвата, человек смог бы указать и глаза, и уши, и рот, и лоб, и щеки, и волосы, и бороду – но на том все и кончалось, ниже бороды ничего не было. Рот щерился в жуткой улыбке, волосы – в знакомом человеку мире так укладывали и заплетали их только женщины – потускнели, а кой-где были вымараны в чем-то вязком и черном. Вместо одного глаза зияла дыра с торчащими лохмотьями взъерошенного мяса по краям, в окружении дырок помельче – будь он постарше, признал бы следы когтей и клювов ворон и сорок. Одно ухо вкупе с частью скулы, тоже траченные птицами, сейчас пребывали в зубастой пасти Хвата, приросшая мочка второго уха разодрана там, где была серьга. Впрочем, будь и цела, странная Хватова потеха не походила на знакомые человеку лица – у тех не было такой медно-смуглой кожи, не было грузного носа и почти лосиных губ, косо разрезанных тяжелых век, и волосы у них были русые, реже белые, еще реже рыжие – но уж не вороной с проседью масти.
Сжигаемый любопытством, человек ухватился за торчавшие в его сторону косы, черные, в засохшей крови и сорочьем помете, и потянул на себя. Хват, хотя и не был доволен вторжением маленького господина, такого коварства от него не ждал и едва не упустил потеху, в последний миг ухватив клыками за щеку и рванув на себя так, что повисшего на косах мальца поволокло по лебеде. Разжать цепкие пальцы тот и не подумал, закричав громко и сердито – даже, пожалуй, чуть-чуть тревожно, уж больно не понравилась ему непривычная злоба в ворчании пса, в волчьем выблеске его янтарных глаз. На крик и ворчание прибежал молодой парень, за ним – женщины, вцепившиеся в малыша, завопившего уже с утроенным негодованием – этим, теплым и мягким, кормившим, укутывавшим, ласкавшим и баюкавшим, никак не полагалось вставать на сторону вероломного Хвата. Мужчина постарше прикрикнул на пса, ухватил добычу, закричал через плечо:
– Эй, Гневуш, язви тебя! Как за добычей смотришь? Твоего хазарина вон собаки по куширям треплют!
– Ох, дядька, не доглядел! – покаянно откликнулся, подбегая, юнец. – Не иначе, сороки с шеста сбили…
– Так насаживай толком, криворукий… – сердито, но уже утихая, проворчал названный дядькой, вырвал у обиженно ворчавшего Хвата игрушку и сунул ее в руки Гневушу. – Чего в горло-то кол суешь, затылок разбей, им и сажай…
То, что Хват тоже остался без добычи, мало утешило его соперника, но его возмущенные вопли заглушили спустившиеся за спинами женщин лосиные шкуры.
– А наш-то боек растет, – усмехнулся, входя вслед за ними, отец. – Вон по двору уж шастает, пора его у вас отнимать да на коня.
– Рожаниц побойся, охальник, – сердито отозвалась тетка Туга. – Дитю года еще не минуло, он уж на коня метит!
– А еще раз мимо вас удерет, то и посажу, – сказал отец непонятным голосом – то ли шутил, то ли нет.
– Какой на коня, – подал голос старший брат, спускаясь вслед за отцом и низко кланяясь резным узорам на притолоке. – Прямо в дружину. Знатный воин вырос, едва во двор – уже хазарскую голову добыл.
Мужчины хохотали, женщины сердито поджимали губы, сам «воин» возмущенно голосил, и его крик подхватили трое ребятишек его лет и помладше. Впрочем, виновник переполоха вскоре успокоился – за путешествием своим и приключениями он проголодался, и едва оказавшись у открытой материнской груди, крепко приник к ней.
Конечно, на коня его тогда никто не посадил. До этого дня прошло еще три года, половина лета и осень. За это время двор стал ему давно уж знаком, он знал, в какой полуземлянке чьи семьи живут, помнил имена старших и клички коней и собак, лазал по ступеням-зарубкам – а если сказать по правде, то и не без подмоги старших братьев – на высокую сосну к дозорным, оглядывая с высоты помоста охватившие двор деревянные стены с шестами, на которых торчали где голые черепа зверей и чужих людей, где свежие, едва распробованные птицами головы. На них он не глядел – нагляделся, зато жадно всматривался за них, туда, где в туманной дымке лежали охватившие холм с убежищем болота, за ними же в ясный день, когда туманы опадали, можно было разглядеть синеву лесов, кое-где совсем уж вдалеке – выблески полированной стали рек в зеленых ножнах пашен и пастбищ. Зимой над теми местами поднимались струйки дыма. На болоте людей было видно издали, в лесу – разве что угадать по стаям птиц, вскидывавшимся над кронами. Каждый седьмой день он бывал в бане – в нее ходили всею семьей, мужчины, женщины с детьми, старухи и старики – этих, впрочем, было немного, даже казавшихся такими мальцу.
Как только подворачивался случай увернуться от материнского пригляда, он вместе со сверстниками пристраивался к мужчинам и юнцам, слушал загадочные и заманчивые беседы о незнакомом мире за стенами родного убежища. Восемнадцатилетние мужчины и тридцатилетние старые бойцы лишь посмеивались в усы, но старшие мальчишки-пасынки ревниво гнали подбирающихся мальцов, едва завидев. Приходилось идти на хитрость – карабкаться на полати под самой невысокой крышей, и там уж, сопя и пыхтя в темноте, подбираться к краю, под которым шел мужской разговор.