Срубив да стоптав замешкавшихся на их дороге, наемники понеслись к оставленным без охраны воротам, на помосте над которыми заметался оставленный в дозоре мальчишка, сверстник погубленного Ракши. Когда уже дюжина проносилась под ним, спохватился схватить камень из кучи, с дохазарских ещё времен лежавшей на всякий случай, да кинул, не глядя, вниз.
Целился бы – лучше не вышло. Каменюка в две головы глухо охнула в пёстрый халат мытаря, скользнула по враз согнувшейся вперёд спине на круп коня и наземь. За ней было повалился и хазарин, ближние наёмники подхватили за шиворот да за рукава, не давая едва ль не мёртвому ещё телу вывалиться из седла.
Так и унеслись. В городке не было коней, на которых можно было б гоняться за долгоногими печенежскими да угорскими аргамаками, что ходили у наёмников под сёдлами.
Когда поняли, что стряслось, вся смелость и решимость стекла с горожан холодным потом. Могли б простить смерть наёмника, хоть и причли бы к податям немалый откуп. Но смерти хазарина-мытаря – никогда. Иные наладились и вовсе собирать пожитки и уносить из города ноги, не дожидаясь гнева Казари. Не дали – вместе гуляли, вместе и ответ держать. Подаваться всем городом на дальние выселки, под руку лесных да болотных верховых городцов, что стали убежищем не принявших решение веча родов… одних не пускала привычка к земле, к месту, где их ремёсла были нужны, привычка, пересиливавшая даже страх перед неизбежной теперь карою из Казари. Ведь покарают-то не всех… авось и пронесёт. Других держало понимание, что бегство разъярит хазар по-настоящему – и что тогда? Может статься, тогда и кара будет страшней. А чтобы за город расплачивались ни в чём не повинные соседи…
Порешили – отправить баб да малых по ближним сёлам да вескам. Самим же – ждать посадничьего суда.
Через два дня нагрянул посадник. Наёмники доскакали до близкого городка, оттуда мытарь выпустил голубей – и уже вскорости к взбунтовавшемуся городу подошли две лодки – на каждой по дюжине буртасов, – а берегом шла та самая дюжина настоящих хазарских бойцов, с кагановым пятипалым знаком на железных лбах шлемов. С нею ехал и тудун-посадник – однорукий сотник – то ли булгарин, то ли торк, а если и хазарин, так не из Белых, которому, коли уж не мог служить Итилю саблей, дали в прокорм Казарь и край вятичей. Глядел рысью – да на рысь и походил. Приплюснутый нос, скулы торчмя, узкие зелёные глаза, узкие усы с проблескивающей сединою.
К нему вышли все мужики города. Старейшина стоял чуть впереди, опираясь на посох, чтоб не выдать дрожи в ослабевших коленах.
– Вам надо было жаловаться мне, – на чистой вятической речи сказал тудун, глядя зелёными глазами поверх шапки старейшины. – Знаешь, что теперь?
– Я – старейшина. – Старейшина поднял голову, глядя посаднику в лицо, но тот смотрел мимо, и не было на его рысьей морде ни гнева, ни злобы – одна скука.
– Не так легко, старик. – Покачал головой в островерхом шлеме посадник. И закричал что-то по-буртасски.
Полторы дюжины пеших буртасов принялись выстраивать горожан в неровное подобие ряда. Двое остались у лодок, подозрительно зыркая по сторонам, да и на лес через Оку. Ещё четверо принялись выламывать тычины в тынах, примыкающих к торгу дворов, оставляя через равные промежутки одинокие колья.
Видели б бабы – снова б завыли. Мужики стояли молча. Молчал и кузнец Зычко, накануне свернувший набок скулу младшему брату старейшины за предложение переждать в соседнем селе с бабами – мол, коваль-то хороший, жаль будет, если что…
Он не жалел, но нестерпимо заныл копчик и непроизвольно стискивались ягодицы – словно уже почувствовав прикосновение деревянного острия.
Старейшину уже поволокли к первому колу, но тот вдруг стряхнул руки буртасов и решительно зашагал к посаднику. Наёмники рванулись было хватать за рукава, но посадник отмахнул плёткой, и буртасы просто пошли вслед за старым вятичем.
Лицо у того было не бледным – красным, старческие глаза не по-старому горели злостью, какой горожане давно не видели в Нажире Горяйновиче.
– Лютой смертью помру, – негромко сказал старик, задирая голову к рысьемордому, наконец обратившему к нему взгляд раскосых зелёных глаз. – А знаю, за что – за род свой. А ты-то, блядь купленая, когда срамной смертью подыхать будешь – за что подохнешь? За щеляги обрезанные?
Последние слова уже выкрикнул в руках уволакивавших его к колу буртасов – посадник, недослушав, покривил безгубый рот над скошенным подбородком и сделал знак палачам.
Кричал в спину – тудун, тронув коня, подъехал к ряду мужиков и двинулся вдоль него, размеренно произнося:
– Первый, второй, третий, четвёртый, пятый, шестой, седьмой, восьмой, девятый – десятый! – тудун ткнул плетью, и буртасы, оставившие помирать на колу прогрызшего от боли губу, пустив на седую бороду вишнёвые струи, Нажира, ухватили десятого под локти и поволокли к свободному колу. А посадник продолжал всё так же размеренно:
– Первый, второй, третий…
Считать Зычко умел, и посадник ещё не доехал и полдороги до него, как он затеребил молодого парня-молотобойца:
– Встань сюда! Эй, Незванко! Тебе говорю, ну, очнись!
– Ч-что, дядько Зычко?! – с трудом оторвав огромные побелевшие глаза от умиравших на кольях соплеменников, подмастерье уставился на кузнеца. – З-зачем?
– Да живо ты, ну! – в отчаяньи рыкнул кузнец, когда уже над ними раздалось:
– …Восьмой. – Сухощавый горшеня Векша протяжно всхлипнул от облегчения и зашатался, чуть не упав. – Девятый. – Кнутовище сунулось едва не в лоб кузнецу и упёрлось в подбородок Незвану. – Десятый.