Я сам себе дружина! - Страница 24


К оглавлению

24

Было здесь запечённое на углях, грядиной, звериное мясо, нанизанное чередою с зубчиками дикого чеснока, растущего на заливных лугах у лесных речек, на дубовые тонкие колышки. Были жаренные на вертеле и запеченные в глине глухари и тетерева, была похлебка из уток и рябчиков, с тем же диким чесноком и хвощами. Был хлеб из желудей. Были кисели, леваши из лесной ягоды, окрошка на квасе, мёд, настоянный на травах и ягодах.

Но что было собравшимся во дворе Хотегоща вятичам до этого изобилия? Всё это было и видано на столах, и пито, и едено не один раз и не два – не так уж богато лесное бытье на разносолы. Жизнь в лесной глуши – не для переборчивых приверед-лакомок. Гораздо сильнее влечет к себе взгляды человек из иного мира. Словно ожили стариковские рассказы про дальние походы, невиданно полноводные реки, про многолюдные поселения и еще более многолюдные битвы, про края, где вовсе нет деревьев, только трава от края и до края, и о стоящем за ними вечном бескрайнем половодье мертвой, жгучей воды до самого окоема – море. И о совсем уж чудных странах по ту сторону мертвой воды, где люди прячутся от жара в камнях, а в раскалённом небе владычит, как верят тамошние, единственный бог, злобный, ревнивый и неуживчивый.

Поэтому ели люди Хотегоща без особой жадности, больше коротая время до той поры, как пришлому захочется рассказать – а лучше того спеть! – про дальние земли, про чужие дела.

А чужак – волхв! – не торопился, откусывал понемногу от каждого поднесенного ему блюда и отсылал на общий стол. К меду пока вовсе не прикоснулся, только квас распробовал. Беседовал о чём-то с дедом и Мещёрой, и, судя по лицам, не самая весёлая выходила беседа Деда и знахарки Хотегоща с иноземным волхвом.

Деду никто, даже вождь, не станет указывать, что делать. Седоусые дружинники рядом с ним – безмолвны, будто отроки. Но всё больше глаз останавливалось на нём и чужеземце. Выжидающе. Просяще. Разговоры за столами утихали, и молчание расходилось от места, где гость вёл разговор с Дедом. И оба старика чувствовали это.

– Спой нам, мудрый… – попросил Дед, наконец.

За столами стало вовсе уж тихо.

Доуло пожал плечами под мохнатой безрукавкой.

– И рад бы уважить, да не знаю чем. Здешние песни вам лучше ведомы, чем мне. Боюсь, не так спою, прогневаю вас. А какую выбрать из песен чужих земель, не знаю.

– Спой нам песню своей земли, – подала голос старшая жена Деда. Доуло вопросительно поглядел из-под кустистых бровей на ее мужа – тот склонил голову, соглашаясь с выбором супруги.

Пальцы коснулись струн. Раз, другой…

Снова неведомая, полупонятная речь. Но от пения ли струн, от голоса ли певца она становилась понятнее, яснее. Пелось про воина – в песне говорилось «юнак», и Мечеслав вспомнил, что Доуло назвал так Истому – по имени Татунчо. Струны под пальцами Доуло горько плакали голосом матери неведомого Татунчо, заклиная того расстаться с жизнью скамара – что такое скамар, Мечеслав не знал, но знакома была та жизнь, о которой причитала мать Татунчо – без земли, без дома, в лесных укрывищах. И Татунчо, воин-юнак из далекой земли, не выдержал слез и попреков матери – вот снял и спрятал он оружие, вот запряг он в плуг боевого коня, вот идет он по пашне под жарким солнцем. А навстречу ему – гречины, слуги царевы.

Про греков Мечеслав слышал – на них ходил Дед с русским князем, и значит, они были враги. В рассказах Деда греки представали лживыми и лишенными отваги – когда не могли спрятаться за свое жуткое оружие, поджигающее землю и воду, старались откупиться золотом. И про оружие греки лгали, рассказывали, будто принесли его греческому царю духи-воины их заморского бога с неба – а на самом деле не с неба добывали они его, не из молний – отдал бы их Перун греческим духам! – а варили из черного земного сала, что проступает из земли в полуденных жарких краях. Или же их бог жил там, под землей, где рождалось черное зловонное сало? Но и тогда лгали греки, ибо уверяли всех, что их бог живет на небе…

А в песне гречины были злые и наглые и вели себя на чужой земле как хозяева – так знакомо, что белели стиснутые кулаки у мальчишек, проступали желваки на мужских, исцарапанных бритвой скулах, каменели лица у женщин. И Мечеслав чуть не закричал от радости, когда разъяренный Татунчо вырвал из земли плуг и начал им крушить врагов. «Как будто снопы после жатвы, тела их лежали в поле», – пел старый Доуло.

И приехал он к матери, и бросил к ее ногам собранное с тел гречинов золото, и так сказал он: «Правду ты сказала, матушка, скамар пашню не пашет, скамар земли не имеет. Скамар не имеет дома, угла родного не держит». И с тем ушел «на планину».

Что за «планина», Мечеслав тоже не знал, да и не трогало это юного вятича вовсе – может, в том далеком чужом краю так называют лесную чащобу. Мало ль может приключиться в тех странных землях, где не знают, что за льющим кровь ходят души умерших, и лютые стрыги, слетающиеся на пролитую кровь, и те, кто торопится просочиться под синее небо сквозь распахнутую ударом оружия дверь в мир мертвых. Ненавистны эти лютые духи Тем, кто дает урожай, и самой Матери Земле, оттого-то воину не след не то что за пахоту становиться – даже прикасаться к плугу или пахотной лошади, или к жернову, – ко всему, что дает сытость и хлеб. Разве что вождю в прежние времена полагалось после очистительных обрядов прокладывать по весне первую борозду, а в мор или иную беду, против которой оружие людей бессильно, отпахивать свой край от чужих земель. Может, Татунчо был вождем? Или в тех краях знают очистительные обряды посильнее, чем те, что ведомы сыновьям Вятко? Может быть – вон какой сильный волхв оказался старый Доуло.

24