Збой рыкнул злее Жука, сплюнул в траву.
– Я так разумею, – проговорил он, – это и называется – «хазары переменились, хазары дань серебром берут, а не девками»… сколько тогда разговоров было – а вот их перемена. Как ты волчару ни корми…
– Так и бывает, – негромко сказал вождь, и дружинник осекся, только шевелил усами, словно пережевывая несказанное. – Так и бывает. Сперва они приходят к тебе с мечом и заставляют платить дань девками. А потом говорят – «мы согласны брать серебром», – и ты соглашаешься. Ты сам пересчитываешь свободу своих женщин, честь своего рода на серебро. А потом они оказывают тебе небольшую услугу, соглашаясь отсрочить дань за приплату… а потом у тебя нет серебра, а есть только долг, и ты уже сам, сам готов отдавать им своих сестер!
Кромегость повернулся к пасынку.
– Мечша! Смотри и запомни – мы деремся вот с этим! Все ходят набегами на соседей, все угоняют стада, хватают в полон, а то и жгут деревни. И дань с покоренных берут. И мы, и мещера с голядью да муромой, и булгары, и русь. А хазары – они даже не враги. Они хуже врагов. Зверей диких хуже. Зараза. Порча. Им мало покорить – им покоренных наизнанку вывернуть надо, перекорежить, перекалечить в них все. Чтоб были… как он.
После слов вождя повисло молчание, нарушаемое только всхлипами проводника.
– В-вождь… – проговорил он, глядя на Кромегостя снизу вверх. В иные времена, в иных местах сказали бы – «по-собачьи», но Мечеслав не видел таких глаз у своих собак. – Вождь, отпусти… Данутка же там…
И заплакал.
Тошно, тошно и тоскливо было Мечеславу глядеть на это. Впервые он видел такое – и не мог поверить глазам. Даже хазары сейчас – они не валились в ноги, они не просили пощады. Коганая нелюдь с полуденных краев умирала, не выпуская оружия из рук, огрызаясь до последнего. А этот… он же тоже был рожден вятичем! Что с ним стряслось такое? Этот же хуже… хуже смерти, хуже всего на свете!
– Незда, – тихо сказал вуй Кромегость. – Подумай сам. Как я могу отпустить тебя? Куда ты пойдешь? Тебя будут спрашивать про купца. Ты ответишь… ответишь. Иначе тебя не было бы здесь. Если б ты кинулся на хазар во время битвы… да даже если бы на нас кинулся – я бы поверил тебе. Но ты испугаешься. За себя. За родичей. За сестру. Испугаешься и расскажешь. И приведешь беду – не к нам, нас им не достать. К тем, кто живет на этих землях, растит хлеб, пасет скот. Я в ответе за них. А ты… ты ведь уже как мертвый, Незда. Ты хуже, чем мертвый.
Парень уже не плакал – выл, страшно, однозвучно, протяжно. Как умирающий от тяжелой раны, обеспамятевший, забывший обо всем, кроме боли. Ссутулившиеся плечи колотило крупной дрожью.
– Вождь, – хмуро сказал Збой. – Не марайся. Не порти удачу, дозволь мне.
– Нет, Збой, – отозвался вождь Кромегость, не отрывая от Незды взгляда печальных глаз. – Это должен делать вождь. Сам. А вот меч и впрямь обижать не стану. Одолжи топор, если хочешь помочь.
Когда топорище чекана Збоя хлопнуло о ладонь вождя, Незда дернулся и, не разжимая век, взвыл пуще прежнего.
– Нет, неет, неееееет!!!
– Незда, – негромко сказал вождь Кромегость, и вой оборвался. – Хочешь совет?
Проводник молча трясся, не поднимая головы.
– Не закрывай глаз перед смертью, – тем же негромким голосом сказал вождь. – В следующей жизни родишься храбрей.
Незда заскулил слепым щенком, зажмурившись крепче прежнего.
Мечеславу было противно и страшно. Страшно не того, что сейчас сделает с этим… бывшим человеком вуй Кромегость. Страшно того, что кто-то уже сделал с ним. И хотелось, чтобы все скорее закончилось.
Чекан поднялся к солнечному небу и пошел вниз.
Но в самый последний миг перед ударом, перед тем, как на измятую траву еще один, последний в этот день, раз плеснуло вишнёвым, Незда сын Кукши вскинул белое, с прокушенною губой – кровь сочилась по подбородку – лицо и огромным усилием распахнул глаза.
Белые, слепые от страха – но распахнул.
Они так и остались открытыми, только чернота зеницы стала расплываться, тесня из остановившегося взгляда голубизну.
И старый Доуло вздохнул – скорбно и облегченно.
Содранную с воза холстину в конце концов люлькой подвесили между конями вождя и Бармы и в нее уложили Радагостя. Вождь, Збой и Барма накинули петли-осилы на уцелевших наемничьих коней, и Збой объезжал их, уча слушаться новых хозяев, пока Барма крушил возы и увязывал обломки в вязанки – пригодятся на дрова. Истома и Мечеслав стаскивали в огонь хазарское тряпье – сыну вождя Ижеслава померещилось, будто черные ленты с желтыми крючьями корчились в огне, стараясь выползти из него, и он ворошил костёр палкой, запихивая нечисть поглубже в пламя. О трупье вражьем позаботятся коршуны с воронами, сороки с галками, волки да барсуки. Сороки уже прибыли на место будущего пира, только приступать пока опасались – слишком много живых двуногих ходило поблизости, зато подняли страшный шум, на который соберутся и остальные «гости». И только Истома молчал над телами вороного Ветра и рыжего Бруды, а потом, кособоко опустившись на колени, прикрыл поочередно верным друзьям, отдавшим за него жизнь, глаза. У Мухи появились сотоварищи – мышастые хазарские меринки – такие же крутобокие, толстомордые, невозмутимые и неторопливые. На них ехали в обратный путь к городцу Хотегощу волхв Доуло и Истома.
Так заканчивался для пасынка Мечши, Мечеслава, сына вождя Ижеслава, этот необыкновенный день, в который он повстречался с неведомыми ему дотоле породами людей. День, в который он изумился внешности толстяка, преклонился перед мудрой мощью волхва и до немоты испугался низости труса.